Проголосуйте за это произведение |
ЯСНАЯ ПОЛЯНКА
Толстой был тоже графоманом
У графа мания была -
Он целый день писал романы
Забросив прочие дела.
Какая-то песня.
Эпиграф появился здесь потому, что, по моему разумению, всякое повествование должно предваряться эпиграфом.
Итак, описание:
Я вышел из дома ровно в шесть, пошатываясь от раннего кофе и сигарет.
Курский вокзал был полон хмурыми отпускниками. Электричка медленно подошла к перрону - на удивление, она оказалась набитой людьми, и они успели занять в ней все места, столпиться в проходах, уставить багажные полки сумками и корзинами.
Поезд шел медленно, иногда останавливаясь на полчаса посреди волнующихся на ветру кустов. Наконец, за Ясногорском я увидел причину - на откосе валялись колесные пары и, отдельно - вагоны. Вагоны были товарные, грязные, с остатками цемента внутри.
Пассажиры сбежались на одну сторону - глядеть на изломанные шпалы и витые рельсы. Сбежались так, что я испугался, как бы электричка не составила компанию товарняку.
Наконец, я приехал в Тулу.
Небо вдруг насупилось, и внезапно пролился такой дождь, что казалось, будто там, наверху, кто-то вышиб донышко огромного ведра.
На секунду я задохнулся - в дожде не было просветов для воздуха. Очень хотелось прямо на глазах у прохожих, несомненно творцов автоматического оружия, стянуть с себя штаны и отжать их как половую тряпку.
Носки, в два фильтра перекачивали воду туда и обратно. Хлюпая обувью, на поверхности которой сразу появились пузыри, я добрался до автостанции.
Дали мне посидеть на переднем сиденье, откуда - по ветровому стеклу - было сразу видно, как прекращается дождь, подсыхают на ветру его капли, и вот он снова начинается.
Я разглядываю дождь и размышляю.
Вот, можно еще придумать себе спутницу. Пусть это будет небедная интеллигентная женщина. Пускай так же, она довезет меня до Ясной Поляны на собственной машине. Тут я хотел сказать: "на собственном "Мерседесе", но понял, что это название одиозно.
Итак, машина едет по России, стучат дворники, а мы разговариваем о русской литературе.
- Все же Толстой был странным писателем, - говорю я, пытаясь стряхнуть пепел с сигареты в узкую щель над стеклом.
- Вот он переписывает романы, покрывая листы своим неудобоваримым почерком, затем делает вставки, потом записывает что-то поперек строчек. Методом последовательных итераций (я говорю это моей спутнице кокетливо, как человек, осененный естественным образованием), методом последовательных итераций он приходил к тому, что часто отличалось от первоначального замысла. Однажды посчитал, кстати, "Войну и мир" и "Анну Каренину" вещами зряшными, нестоящими.
Дама в этот момент лихо обгоняет чьи-то старенькие "Жигули".
Тут я задумываюсь. Что, если читатель (или, не дай Бог, моя спутница) решат, что я просто пошляк, который издевается над великим писателем земли русской?!
Мне эта мысль отчего-то неприятна.
Очень хочется убедить читателя в обратном - о моей гипотетической спутнице в этом ключе я боюсь и думать.
Тогда я продолжаю:
- Что я люблю у Толстого, так это несобственную авторскую речь, нет, не ту, которая становится явной, когда собирается в главы, вызывая стон у школьниц, а междометие, комментарий к фразе главного героя. Вот скажем такой пассаж:
"Эффект, производимый речами княгини Мягкой, всегда был одинаков, и секрет производимого ей эффекта состоял в том, что она говорила хотя и не совсем кстати, как теперь, но простые вещи, имеющие смысл. В обществе, где она жила, такие слова производили действие самой остроумной шутки. Княгиня Мягкая не могла понять, отчего это так действовало, но знала, что это так действовало, и пользовалась этим".
Ну, каково?!..
Однако, когда я спрыгнул на обочину, небо успокоилось, внезапно сдернув с себя тучи как купальный халат.
Дорога свалилась с холма и выбежала к гнезду экскурсионных автобусов.
В окошке здания неясного назначения была выставлена табличка: "На сегодня все билеты проданы. За проход на территорию заповедника - пятьдесят копеек".
Брать полтинник было некому.
Могила Толстого похожа на компостную кучу. Она находится в глубине леса. Все гуляющие к ней (а к этой могиле не ходят, а именно гуляют), говорят о материальном положении семьи графа.
Говорить о чем-нибудь другом они не умеют.
Когда я подошел к могиле, то внезапно оказался в темноте.
Это была храмовая темнота.
Вершины деревьев сомкнулись у меня над головой.
В храме царили неясные потусторонние звуки. Солнечные лучи играли на листьях, еще державших на спинах капельки воды. Капли скатывались, падали вниз, в лесу происходило шуршание и шелест.
Лес высыхал.
Пробираясь по тропинке, я думал о том, как мне хорошо и был убежден, что в этот момент хорошо всем.
В далекой кавказской деревне, невидимой с яснополянских холмов, в тот час текла река. Текла...
В маленькой горной деревне текла... В маленькой горной деревне была река.
Деревня, собственно, стояла на одном берегу, а на другом, где располагался чудесный луг, каждый день кто-нибудь - приезжие или местные жители - делал шашлык.
Место было довольно живописное, и над лугом постоянно витал запах подрумянившейся баранины. Кости, правда, бросались тут же, и к аппетитному запаху часто примешивался иной, не слишком приятный.
Не знаю, не знаю, причем тут Лев Николаевич Толстой, но мне отчего-то было дорого это воспоминание, и я решил записать его.
Хотя бы сюда.
Нет, все-таки определенная связь есть.
Например, сейчас я буду есть малину. Для этого я специально прихватил из буфета металлическую ложечку, флягу с водой, чтобы эту малину запивать, и, возможно, буду теперь также счастлив, как и мои далекие друзья на своем Кавказе.
Друзья мои, потомки мирных народов, будут готовить шашлык на горном лугу, покрытом проплешинами от прежних костров.
К ним, наверное, сегодня приехали гости из Москвы, кавказские пленники кавказского радушия, красивые мужчины и женщины. Одна из них, сидя в раскладном полотняном кресле около машины, слушает шум реки. Ее тонкие ноздри вздрагивают, когда ветерок доносит до кресла запах свежей крови, жареного мяса и дыма...
Это мирный запах мирного дыма, это запах бараньей крови.
Все хорошо.
Но все же, я доел малину, медленно доставая ее ложечкой из молочного пакета, закопал его и снова двинулся по тропинке. Вот поворот налево, вот - направо, просвет в деревьях...
Неожиданно заблудившись, я иду по полевой дороге.
Вокруг холмы, река вдали. Матерый человечище бегал туда купаться.
Сейчас я представил себе, как из-за пригорка, навстречу мне появляется старичок-лесовичок, ты-кто-дед-Пихто на лошадке, резво поддающей его по тощему задику.
Пригляделся - ба!
Да это ведь Зеркало Русской Революции!
Я возвращаюсь мыслями к моей гипотетической спутнице. Вот мы идем вместе, вокруг холмы, река вдали. Лев Николаич Толстой, однако, бегал сюда купаться.
Я произношу:
- Один из интереснейших жанров - игра со словом в поддавки .
Известно, что однажды на охоте Толстой забыл оттоптать вокруг себя снег, и медведица, поднятая из берлоги, обхватила промахнувшегося и увязшего в снегу писателя, начав грызть ему лоб.
Он не мог молчать и орал, что есть мочи.
Толстого спасли, но шрам остался на всю жизнь.
Так вот рассказ:
"Однажды Лев Николаевич Толстой (тут можно напомнить про его любовь к детям), отправился на охоту. Внезапно ему в голову пришла мысль о переходе в иудаизм.
Забыв очистить себе пространство для свободы маневра, как советовали ему мужики, он не оттоптал снег, а так и стал перед берлогой, размышляя.
Промахнувшись с первого раза по поднятой медведице, Толстой увяз в снегу и попал к ней в лапы.
Она обхватила великого писателя земли русской и со злобы начала грызть ему лысый лоб .
Внезапно зверь вгляделся в своего противника внимательнее, и что же он увидел?
Зеркало!
Это и спасло Льва Николаевича.
Медведица, увидев страшную морду, злобный оскал и собственные длинные когти, поспешила убраться восвояси".
Итак, мы с очаровательной дамой гуляем по полям и, наконец, находим ясную полянку. Трава на ней скошена, но достаточно давно, так что она не колет ноги.
Мы снимаем обувь, я стелю на поляне плед, вынутый из сумки.
В какой-то момент моя спутница кладет мне ладонь на грудь, расстегнув предварительно рубашку.
Рот ее полуоткрыт, и налитые чувственные губы особенно прекрасны в этот момент.
Вскоре мы путаемся в застежках, она, наконец, откидывает голову себе на локоть...
Мы занимаемся любовью прямо под клекот трактора, вынырнувшего из-за пригорка.
Тракторист приветливо машет нам.
Нет, так не годится...
Куда же идти? Заблудившись, я начал тупо глядеть на солнце.
"Оно сейчас на западе", - размышлял я, "оно на западе, а мне надо... Куда же мне надо? На север? Или...".
Я вслушивался в шумы. Нет, это не шоссе. Кажется, это вертолет. И вот, махнув рукой, я зашагал куда глаза глядят.
Глядели они туда, куда нужно, и вскоре показались зеленые указатели с загадочной надписью: "к любимой скамейке".
Такие надписи в мемориальных парках всегда приводили меня в трепет.
В Михайловском, например, они сделаны на мраморных кладбищенских плитах, и, прогуливаясь поздним вечером, я часто испуганно вздрагивал: что это там, у развилки?
Ближе становился различим белеющий в темноте квадрат и кляксы стихов на нем.
Несмотря на величие пушкинского слова, хотелось убежать от проклятого места.
Тут я даже побежал.
Почему-то на бегу я опять вообразил себе несущегося по лесу Льва Николаевича. Нет, лучше Салтыкова-Щедрина, которого мои школьные приятели называли просто - Щедрищин.
Да, воображаю себе, как он, бывший генерал-губернатор, махая лопатистой бородой, кричит:
- Воруют, все воруют! Что же сделали с моей страной?
И поделом. Нефига губернатором служить. Сиди и не высовывайся, а коли капнут на лапу, так молчи. Тогда-то уж чего высовываться!?
В уме я сопоставляю публицистику Толстого и Щедрина и никак не могу понять, что получается в результате.
Щедрин - тут все понятно, а Толстой...
Я думаю о Толстом - все же я приехал в Ясную Поляну, а не в какую-то заштатную Карабиху или Спас-Клепики.
Зачем ему все эти утренние забавы помещика? Зачем весь этот босоногий пахотный идиотизм? Зачем неприличное писателю возмущение общественными нравами?
Я, кстати, заметил, что как только писатель начинает кого-нибудь обличать, а, хуже того, изъявляет желание пахать землю или встать к какому-то загадочному станку, его литературный путь заканчивается.
Хотя нет... Тут я в испуге остановился.
А вдруг, этот помещик, юродствующий во Христе, оказался прав? Вдруг?
И, между прочим, я давно замечал за собой желание опроститься, очиститься для лучшей жизни...
Тут выныривает откуда-то из-за куста моя эфемерная знакомая.
Фу, не буду я на нее смотреть, не буду смотреть на ее тонкие музыкальные пальцы с аккуратными ногтями, на ее французскую кофточку, на стройные лодыжки.
- Хрен тебе! - говорю я ей. - А ты займись мозольным трудом, вложи в руку электродоильник! Что!?
Лик моей спутницы растворяется в заповедной растительности.
Скоро за деревьями показались белые строения.
Первым делом я обошел музей.
Было пустынно.
Рядом, отделенное металлической сеткой, стояло освежеванное сухое дерево. В нем неестественным образом торчал Колокол Нищих.
Некогда нищие приходили и брякали в этот колокол.
Из дома появлялся некто и давал нищим нечто.
Или ничего?
Огромная глыбища этого дерева стоит у дома матерого человечища.
Дерево росло и всасывало в себя колокол. Теперь он торчит почти горизонтально.
Еще у колокола нет языка.
Как нынче ведут себя нищие, мне неизвестно.
По парку ездил на желто-синем мотоцикле милиционер и проверял поведение посетителей.
Но посетителей уже не было.
Один я шел к выходу.
Я сижу на занозистом продуктовом ящике и голосую попутку.
За надорванную пачку сигарет грязный ассенизационный МАЗ вез меня к тульской окраине. Солнце пробивает кабину, и шофер, отворачиваясь от него, рассказывал про систему отсоса всякой дряни из частных выгребных ям. После этого он принялся рассказывать мне анекдоты. Помнил он их плохо и часто останавливался на полуслове.
Тогда анекдот сдувался как воздушный шарик.
На тульском вокзале я вижу суетящихся людей.
Вот они бегают туда и сюда как броуновские частицы в учебном фильме. Большинству из них отчего-то нужно в Ленинград.
Кто они такие, и почему именно в Ленинград - я понять не в силах.
Еще я вижу солдата-узбека. Он пьет омерзительный гранатовый сок, который теперь продают на всех вокзалах страны, а из-под локтя у него торчат коробки с тульскими пряниками.
Мне тоже хочется этих пряников, но взять их негде, и я просто слоняюсь по зданию вокзала. Билетов нет, и ночь безнадежно наваливается на город.
Я представляю себе вечернее чаепитие.
Передо мной на столе стоит самовар, на блестящих боках которого - гербы и медали. Самовар блестит, и я вижу в нем собственное искаженное лицо, с вытянутым носом, со свернутой на бок бородой. Лицо это кривляется и гримасничает, как и лица других чаепителей - старичка и дамы.
Старичок говорит:
- Если уж живешь с женщиной, так надобно жить с ней в браке, плодить детей, а иначе не куя с ней связываться...
- Как интересно, - отвечает ему дама и поворачивается ко мне. - А ты что думаешь по этому поводу, дорогой?
Я злобно молчу и, между тем, откусываю от печатного пряника. Мне хочется домой, а когда меня туда повезут - непонятно.
На площади перед вокзалом стоит автобус.
Его водитель обещает за десять рублей довезти до Москвы, если таких желающих наберется хотя бы двадцать.
Двадцать набирается, и я несусь в темном и мрачном автобусе на север. Внутренность автобуса время от времени освещается светом встречных автомобилей, а за окном стоит собачье-волчья пора.
И отчего я слоняюсь по стране - не знаю того я.
Не знаю я, ничего не знаю, не знаю...
Внезапно я вижу сон, который приходил ко мне в детстве.
Я лежу на своей кровати и откуда-то понимаю, что должен быть один в доме.
Однако, поворачивая голову, вижу в лунном свете бородатого старика, сидящего за столом.
Старик одет в армяк, перепоясанный веревкой, а на столе лежат кипы бумаг. Он пишет что-то, но внезапно поднимает лицо и строго смотрит прямо мне в глаза. Весь он серебряный, с серебряной бородой и с серебряными морщинами на открытом лбу.
Сейчас, думаю я, он повернется обратно к своим бумагам и напишет там про меня. Он напишет про меня роман, где я, эпизодический герой, буду затоптан лошадьми на Бородинском поле. Этот немедный всадник знает про меня, никчемного беглеца по чужим улицам, все. Как страшно!
Я просыпаюсь.
Возвращение на поверхность реальной жизни происходит на темном Варшавском шоссе. Нет, это не мой сон.
Это детский сон женщины, которая теперь подросла, научилась водить машину и едет с кем-то домой на своем "Мерседесе".
Тут я опять вспоминаю, что "Мерседес" название одиозное.
Все равно, она куда-то едет, и в этот момент обгоняет автобус, выскакивая на встречную полосу. Дальний свет фар на мгновение слепит мне глаза.
Я подхожу к своему подъезду.
Ночная улица освещена странным оранжевым светом.
Около подъезда сбрасывает скорость длинная машина. Чмокает дверца, я вижу профиль женщины, сидящей за рулем, и человека неловко вылезающего на тротуар.
Да ведь это ж я!
Проголосуйте за это произведение |
|
|
|